Андрей Платонов.
«Сокровенный человек»


(Опыт анализа)

      В чем смысл названия повести?

      Известно, что слово «сокровенный» традиционно, вслед за определением в словаре В. И. Даля, — «сокрытый, скрытый, утаенный, потайной, спрятанный или схороненный от кого-то» — обозначает нечто противоположное понятиям «откровенный», «внешний», «наглядный». В современном русском языке к определению «сокровенный» — «необнаруживаемый, свято хранимый» — добавляется часто «задушевный», «интимный», «сердечный». Однако в связи с Фомой Пуховым Платонова, откровенным пересмешником, подвергающим жесткому анализу святость и безгрешность самой революции, ищущим эту революцию не в плакатах и лозунгах, а в другом — в характерах, в структурах новой власти, понятие «сокровенный», как всегда, резко видоизменяется, обогащается. Какой же он скрытный, «схороненный», «замкнутый» этот Пухов, если… Пухов на каждом шагу раскрывается, распахивается, буквально провоцирует опасные подозрения в отношении себя… В кружок примитивной политграмоты он не хочет записываться: «Ученье мозги пачкает, а я хочу свежим жить». На предложение неких рабочих — «Ты бы теперь вождем стал, чего ж ты работаешь?» — он насмешливо отвечает: «Вождей и так много. А паровозов нету! В дармоедах я состоять не буду!» А на предложение сделаться героем, быть в авангарде, он отвечает еще более откровенно: «Я — природный дурак!»

      Кроме понятия «сокровенный», Андрей Платонов очень любил слово «нечаянный».

      «Я нечаянно стал, хожу один и думаю», — говорит, например, мальчик в рассказе «Глиняный дом в уездном саду». И в «Сокровенном человеке» есть отождествление понятий «нечаянный» и «сокровенный»: «Нечаянное сочувствие к людям… проявилось в заросшей жизнью душе Пухова». Мы едва ли ошибемся, если на основании многих рассказов Платонова для детей, его сказок, вообще «знаков покинутого детства» скажем, что дети или люди с открытой, по-детски стихийной душой и есть самые «сокровенные», ведущие себя предельно естественно, без притворства, прятанья, тем более лицемерия. Дети — самые открытые, безыскусственные, они же и самые «сокровенные». Все их поступки «нечаянны», т. е. не предписаны никем, искренни, «неосторожны». Фоме Пухову то и дело говорят: «Ты своего добьешься, Пухов! Тебя где-нибудь шпокнут!»; «Почему ж ты ворчун и беспартиец, а не герой эпохи?» и т. п. А он продолжает свой путь свободного созерцателя, иронического соглядатая, не вписывающегося ни в какую бюрократическую систему, иерархию должностей и лозунгов. «Сокровенность» Пухова — в этой свободе саморазвития, свободе суждений и оценок самой революции, ее святых и ангелов в условиях остановившейся в бюрократическом оцепенении революции.

      «Каковы особенности сюжетного развертывания характера Пухова и чем они обусловлены?» — спросит учитель у класса.

      Андрей Платонов не объясняет причины непрерывных, бесконечных скитаний Пухова сквозь революцию (это 1919—1920 гг.), его стремления искать хороших мыслей (т. е. уверенности в правде революции) «не в уюте, а от пересечки с людьми и событиями». Не объяснил он и глубокого автобиографизма всей повести (она создана в 1928 году и предшествует его рассказу «Усомнившийся Макар», вызвавшему резкое неприятие официозом всей позиции Платонова).

      Повесть начинается с демонстративно заявленной, наглядной темы движения, разрыва героя с покоем, с домашним уютом, с темы натиска на его душу встречной жизни; с ударов ветра, бури. Он входит в мир, где «ветер, ветер на всем белом свете» и «на ногах не стоит человек» (А. Блок). Фома Пухов, еще неизвестный читателю, не просто идет в депо, на паровоз, чтобы чистить от снега пути для красных эшелонов, — он входит в пространство, в мирозданье, где «вьюга жутко развертывалась над самой головой Пухова», где «его встретил удар снега в лицо и шум бури». И это его радует: революция вошла в  природу, живет в ней. В дальнейшем в повести не раз возникает — и совсем не в функции пассивного фона событий, живописного пейзажа — невероятно подвижный мир природы, стремительно движущихся людских масс.

      «Метель выла ровно и упорно, запасшись огромным напряжением где-то в степях юго-востока».

      «Холодная ночь наливалась бурей, и одинокие люди чувствовали тоску и ожесточение».

      «Ночью, против окрепшего ветра, отряд шел в порт на посадку».

      «Ветер твердел и громил огромное пространство, погасая где-то за сотни верст. Капли воды, выдернутые из моря, неслись в трясущемся воздухе и били в лицо, как камешки».

      «Иногда мимо «Шани» (судно с морским десантом красных. — В. Ч.) проносились целые водяные столбы, объятые вихрем норд-оста. Вслед за собой они обнажалиглубокие бездныпочти показывая дно моря».

      «Всю ночь шел поезд, — гремя, мучаясь и напуская кошмар в костяные головы забывшихся людей… Ветер шевелил железо на крыше вагона, и Пухов думал о тоскливой жизни этого ветра и жалел его».

      Обратите внимание на то, что среди всех чувств Фомы Пухова преобладает одно: только бы не останавливалась буря, не исчезла величавость соприкосновения с людьми сердцем к сердцу, не наступил застой, «парад и порядок», царство прозаседавшихся! И лишь бы самого его, Пухова, не поместили, как героя гражданской войны Максима Пашинцева в «Чевенгуре», в своеобразный аквариум, «ревзаповедник»!

      Сам Платонов к 1927—1928 годам ощущал себя, былого романтика революции (см. его сборник стихов 1922 года «Голубая глубина»), страшно обиженным, оскорбленным эпохой бюрократизации, эрой «чернильной тьмы», царства конторок и заседаний. Он, как Фома Пухов, спрашивал себя: неужели правы те бюрократы из его сатирической повести «Город Градов» (1926), которые «философски» отрицают саму идею движения, обновления, идею пути, говоря: «то, что течет, потечет-потечет и — остановится»? В «Сокровенном человеке» многие современники Пухова — и Шариков, и Зворычный — уже «остановились», уселись в бюрократические кресла, уверовали с выгодой для себя в «Собор Революции», т. е. в догмы новой библии.

      Характер Пухова, скитальца, праведника, носителя идеи свободы, «нечаянности» (т. е. естественности, непредписанности помыслов и поступков, природности человека), сложно развертывается именно в его перемещениях, встречах с людьми. Он не боится опасностей, неудобств, он всегда колюч, неуступчив, насмешлив, неосторожен. Едва кончилась опасная поездка со снегоочистителем, как Пухов сразу предлагает своему новому другу Петру Зворычному: «Тронемся, Петр!.. Едем, Петруш!.. Революция-то пройдет, а нам ничего не останется!» Ему нужны горячие точки революции, без опеки бюрократов. В дальнейшем беспокойный Пухов, Фома неверующий, озорник, человек игрового поведения, попадает в Новороссийск, участвует (как механик на десантном судне «Шаня») в освобождении Крыма от Врангеля, перемещается в Баку (на пустой нефтяной цистерне), где встречается с прелюбопытным персонажем — матросом Шариковым.

      Этот герой уже не хочет возвращаться к своей предреволюционной рабочей профессии. И на предложение Пухова «бери молоток и латай корабли лично», он, «ставший писцом…» будучи фактически неграмотным, гордо заявляет: «Чудак ты, я ж всеобщий руководитель Каспийского моря!»

      Встреча с Шариковым не остановила Пухова на месте, не «пришила к делу», хотя Шариков предложил ему… начальствовать: «стать командиром нефтяной флотилии». «Как сквозь дым, пробивался Пухов в потоке несчастных людей на Царицын. С ним всегда так бывало — почти бессознательно он гнался за жизнью по всяким ущельям земли, иногда в забвеньи самого себя», — пишет Платонов, воспроизводя смуту дорожных встреч, бесед Пухова, наконец, прибытия его в родной Похаринск (безусловно, родной Платонову Воронеж). И наконец, участие его в сражении с неким белым генералом Любославским («у него конницы — тьма»).

      Искать в маршрутах скитальчества, странничества Пухова (хотя и крайне деятельного, активного, полного опасностей) какого-то соответствия конкретно-историческим ситуациям, искать последовательности событий гражданской войны, конечно, не следует. Все пространство, в котором движется Пухов, во многом условное, как и время 1919—1920 гг. Иные из современников и очевидцев реальных событий тех лет, вроде друга и покровителя Платонова, редактора «Воронежской коммуны» Г. З. Литвина-Молотова, даже упрекали писателя в «отступлениях от правды истории»: Врангель был изгнан в 1920 году, тогда какой же белый генерал мог после этого осадить Похаринск (Воронеж)? Ведь рейд корпусов белых деникинских генералов Шкуро и Мамонтова (у них действительно конницы была тьма), взявших Воронеж, случился в 1919 году!

      «Что радовало Пухова в революции и что безмерно огорчало, усиливало поток иронических суждений?» — обратится учитель с вопросом к классу.

      Когда-то в молодости Андрей Платонов, выходец из многодетной семьи железнодорожного мастера в Ямской слободе, признался: «Слова о паровозе-революции превратили для меня паровоз в ощущение революции». При всех своих сомнениях Фома Пухов, хотя это отнюдь не героический характер и не холодный мудрец, не условный пересмешник, еще сохранил эту же юношескую черту, романтизм жизнеощущений самого автора. Платонов вложил в жизнеощущения Пухова многое от своего восприятия революции как грандиознейшего события XX века, изменившего всю историю, окончившего былую, «испорченную», обидную для человека историю (вернее, предысторию). «Время кругом стояло как светопреставление», «глубокие времена дышали над этими горами» — подобных оценок времени, всех событий, изменивших историю, судьбу былого маленького человека, очень много в повести. Из ранней лирики Платонова, из книги «Голубая глубина», перешел в повесть важнейший мотив о вечной тайне, сокровенности (свободе) человеческой души:

Сам себе еще я неизвестный,
Мне никто еще пути не осветил.

      В повести такими «неосвещенными», т. е. не нуждающимися в дарованном, предписанном, данном извне «свете» (директивы, приказы, агитки), являются молодые красноармейцы на пароходе «Шаня»:

      «Они еще не знали ценности жизни, и потому им была неизвестна трусость — жалость потерять свое тело… Они были неизвестны самим себе. Поэтому красноармейцы не имели в душе цепей, приковавших их к собственной личности. Поэтому они жили полной жизнью с природой и с историей, — и история бежала в те годы, как паровоз, таща за собой на подъем всемирный груз нищеты, отчаяния и смиренной косности».

      «Что же огорчает Пухова в событиях, в самой атмосфере времени?» — спросит педагог у ребят.

      Он, как и сам автор, увидел в эпохе торжества бюрократических сил, номенклатуры, корпуса всесильных чиновников, признаки явного торможения, остывания, даже «оказенивания», окаменения всего — душ, деяний, общего воодушевления, истребления или опошления великой мечты. Инженер, отправляющий Пухова в рейс, — это уже сплошной испуг: «его два раза ставили к стенке, он быстро поседел и всему подчинился — без жалобы и без упрека. Но зато навсегда замолчал и говорил только распоряжения».

      В Новороссийске, как заметил Пухов, уже шли аресты и разгром «зажиточных людей», а его новый друг матрос Шариков, уже известный самому себе, осознавший свое право на пролетарские льготы, выгоды «восходящего класса», пробует повернуть и Пухова на тропу карьеризма. Если ты рабочий, то… «— тогда почему же ты не в авангарде революции?»

      «Два Шарикова: как вы думаете, в чем их сходство и отличие?» — задаст учитель вопрос классу.

      К счастью для Платонова, не было замечено, что в «Сокровенном человеке» уже явился… свой платоновский Шариков (после, но независимо от булгаковской гротесковой повести «Собачье сердце», 1925). Этот вчерашний матрос, тоже второе «Я» Платонова, еще не рождает так называемого «страхо-смеха» (смеха после запретного анекдота, страшноватой аллегории, насмешки над официозным текстом и т. п.). Шариков уже не прочь нарастить ревбиографию, он не хочет остаться в тех сопливых, без которых и с Врангелем обойдутся, он не входит, а влазит… во власть!

      В итоге он — и не надо никакой фантастической операции с милой собачкой Шариком! — уже с видимым наслаждением выводит свою фамилию на бумагах, ордерах на пакет муки, кусок мануфактуры, груду дров и даже, как марионетка, усердствует: «так знаменито и фигурно расписаться, чтобы потом читатель его фамилии сказал: товарищ Шариков — это интеллигентный человек!».

      Возникает не праздный вопрос: в чем отличие платоновского Шарикова и его «шариковщины» от соответствующего героя в повести М. Булгакова «Собачье сердце» (1925)? По существу в литературе 20-х годов возникли два Шарикова. Платонову не надо было искать услуг профессора Преображенского и его ассистента Борменталя (герои «Собачьего сердца») для создания феномена Шарикова — самодовольного, еще простоватого демагога, носителя примитивного пролетарского чванства. Не нужен был «материал» в виде беззлобного бездомного пса Шарика. Шариков Платонова не чрезвычайное, не умозрительное и исключительное (как у Булгакова) явление: он и проще, привычнее, будничнее, автобиографичное, и тем, вероятно, страшнее. И больнее для Платонова: он вырастает в «Чевенгуре» в Копенкина, а в «Котловане» — в Жачева. Его растит не лаборатория, а время. Он готовит десант в Крым и пробует как-то учить бойцов. Вначале он просто «радостно метался по судну и каждому что-нибудь говорил». Любопытно, что он уже не говорил, а непрерывно агитировал, не замечая скудости своих лекций.

      Платоновский Шариков, научившись ворочать «большие бумаги на дорогом столе», став «всеобщим руководителем Каспийского моря», очень скоро научится «бузовать», шуровать в любой сфере.

      Финал «Сокровенного человека» в целом еще оптимистичен: позади для Пухова остаются и эпизоды умираний — помощника машиниста, рабочего Афонина, и призраки «шариковщины», и угрозы в свой адрес… Он «снова увидел роскошь жизни и неистовство смелой природы», «нечаянное в душе возвратилось к нему». Однако эти эпизоды примирения, своего рода гармонии между героем-искателем и героем-философом (первые названия повести «Страна философов»), весьма хрупки, недолговечны. Уже через год очередной пересмешник, только более отчаявшийся, «усомнившийся Макар», придя в Москву, верховный, управляющий город, будет взывать: «Нам сила не дорога — мы и то мелочи дома поставим — нам душа дорога… Даешь душу, раз ты изобретатель». Это, пожалуй, главная, доминирующая нота во всем оркестре Платонова: «Все возможно — и удается все, но главное — сеять душу в людях». Фома Пухов — первый из вестников этой платоновской мечты-боли.

Вопросы и темы для повторения

      1. Как понимал Платонов смысл слова «сокровенный»?
      2. Почему Платонов избрал сюжет скитальчества, странничества для раскрытия характера?
      3. В чем состоял автобиографизм образа Пухова? Не был ли и сам Платонов таким же скитальцем, полным ностальгии по революции?
      4. В чем отличие Шарикова от одноименного персонажа из «Собачьего сердца» М. А. Булгакова? Кто из писателей стоял ближе к своему герою?
      5. Можно ли сказать, что Пухов отчасти конкретно исторический характер, а отчасти «плавающая точка зрения» (Е. Толстая-Сегал) самого Платонова на революцию, ее взлеты и спад?

Рекомендуемая литература

      Андрей Платонов: Воспоминания современников. Материалы биографии / Сост. Н. Корниенко, Е. Шубина. — М., 1994.
      Васильев В. В. Андрей Платонов: Очерк жизни и творчества. — М., 1990.
      Корниенко Н. В. История текста и биографии А. П. Платонова (1926—1946). — М., 1993.